Глава третья. Неприметная жизнь - Мелье - Б. Ф. Поршнев

ОГЛАВЛЕНИЕ


Глава вторая
Дыхание народа


Глава третья
Неприметная жизнь

Жан Мелье родился, прожил шестьдесят пять лет и умер в тех местах, где неплодоносная Вшивая Шампань переходит в лесистую, изрезанную долинами область к северу от реки Эны. Земля тут была тоже иссохшая, в нее только запустили свои глубокие корни деревья и кустарники, частью искусственно насажденные человеком в многовековой войне с доставшейся ему сухой коркой земли. «Мелье» — «местное название привитого здесь лесоводами дерева мушмулы с терпкими, твердыми плодами.

Родители Жана Мелье, Жерар Мелье и Симфориенна Бреди, жили в одном из самых бедных районов Шампани, в деревне Мазерни, недалеко от города Мезьера. Жерар значился работником. Он занимался шерстоткацким, кустарным промыслом.

В 1664 году у Жерара и Симфориенны родился сын Жан. Он был крещен 15 июня.

Чтобы понять кое-что в психологии крестьян, окружавших Жана Мелье, вот слова, которые Гольбах записал о них позже со слов своих друзей из города Мезьера: «В последние годы царствования Людовика XIV жители Шампани, изнемогавшие от налогов, каждый день читали молитву, в которой просили бога об одной милости — умереть в текущем году; они обучили и детей этой молитве».

Жан Мелье был современником нескольких ужасных голодных годов, поразивших всю Францию, в том числе и Шампань. Если годы его детства и юности, 60—70-е годы XVII века, были в целом трудными в экономическом отношении, временем дороговизны и недоедания, то в последнее десятилетие XVII века начинаются какие-то сумасшедшие скачки, словно новые и новые падения в экономическую пропасть, из которой затем общество с трудом выкарабкивается. Так продолжалось и в первой четверти XVIII века. Такими кричащими годинами голода и вымирания были: 1693, 1694, 1698, 1709, 1725. В момент первой из этих катастроф Мелье не было еще тридцати лет. В момент самой страшной из них, в 1709 году, когда за немногие месяцы исчезло несколько миллионов французов, Жану Мелье было 45 лет. Во время последнего из отмеченных голодных годов, ужасные последствия которого ощущались еще в 1726 и 1727 годах, ему шел седьмой десяток.

Та семья в деревне Мазерни, в которой родился Жан, была крестьянской семьей, простонародной ветвью рода Мелье. Но та же фамилия несколько раз встречается в кратких надгробных надписях Реймского собора. Среди дальних родственников Жана Мелье были и кюре и каноники. Это сплетение крестьянского и духовного звания было своего рода фамильной традицией. Вероятно, она повлияла и на судьбу Жана.

Но навряд ли он очутился бы в рядах сельских кюре, если бы его отец не был человеком с известным достатком. Среди бедняков он был не из бедных.

Нам мало известно о Жераре Мелье, но мы знаем, что представляла собою сельская шерстоткацкая кустарная промышленность в Шампани.

Не имея возможности извлечь из своих земель достаточно дохода для существования и в первую очередь для уплаты всех податей и повинностей, крестьяне здесь почти поголовно с давних времен работали дополнительно на дому, изготовляя разные, по большей части грубые, шерстяные ткани. Работали они на скупщиков. Этот мирок скупщиков, мануфактуристов составлял целую пирамиду от крупных, опиравшихся на промышленность больших городов и их окрестностей, до мельчайших, гнездившихся в самых затерянных сельских уголках.

Жерар Мелье и его семья изготовляли саржу. Свозилась она скупщиками с обширной области в город Мезьер и оттуда сбывалась не только в Шампани, но и далеко за ее пределами. Как и другие, Жерар Мелье, хоть и будучи преимущественно ткачом, отнюдь не терял связи с землей — в Мазерни у него были какие-то владения, может быть пашня, может быть сады. С большой вероятностью можно предполагать, что ему было невыгодно числиться полнонадельным крестьянином и что именно поэтому, то есть чтобы поменьше платить налогов со своей недвижимости, он сделал щедрый подарок сыну Жану, когда тот был еще юным семинаристом. Сохранился дарственный документ от 13 февраля 1687 года о передаче Жераром Мелье сыну Жану дома в Мазерни, по-видимому с приусадебной землей. Этот документ сопровождается свидетельством кюре этой деревни, что, как положено, три воскресенья подряд он на обедне в своей приходской церкви «огласил наследственное право метра Жана Мелье, причетника нашей епархии, изучающего в семинарии латинскую грамоту и богословие и намеревающегося стать священником, на дарованные ему различные владения, расположенные в пределах данной местности».

В этом даре, очевидно, слились и тайный хозяйственный умысел и выполнение обязательного требования минимального имущественного ценза для вступающего в духовный сан. Но этот дар бесспорно свидетельствует и о том, что семья была отнюдь не бедная, более того, достаток в семье явно прибавлялся: в этом документе Жерар Мелье записан уже не «работником», а «торговцем из Мазерни» — он вырос в мелкого деревенского скупщика. Его жилистая рука крепко поддерживала сына.

Другую руку протянул крестьянскому сыну Жану Мелье из-под могильной плиты один из его дальних родственников, его тезка, каноник Реймского собора Жан Мелье, скончавшийся в 1679 году. Так можно думать. Ибо во главе реймской духовной семинарий стоял в то время преемник этого покойного Жана Мелье, возможно многим ему обязанный, каноник Реймского собора Жак Каллу. Похоже, что он сильно порадел и в семинарии и позже Жану Мелье младшему.

Жан Мелье был еще очень юн, когда родители за него выбирали ему будущность.

Это дело относилось прежде всего к расчетливости, да и к честолюбию крестьянской семьи. Раз в доме завелся хоть самый маленький достаток, вся тугодумная мужицкая изобретательность, вся многотрудной жизнью вскормленная деревенская сметка употреблялись на то, чтоб его не потерять, закрепить. Проесть и пропить свои едва заведшиеся деньжонки? Это не только противоречило бережливости и рассудку. От соседей и деревенского сборщика налогов трудно было бы скрывать, что в доме едят лучше или укрываются теплее. Руссо рассказывал, как во время своих странствий, оставшись на ночлег в какой-то деревушке, он долго не мог выпросить у нищего хозяина даже самого скудного ужина, пока тот не убедился, что гость действительно случайный прохожий, действительно никак не причастен ни к каким налогам и поборам, и только тогда достал из тайника отличную и обильную снедь для трапезы. Налоговая коса начисто сбривала всякую неосторожно пробившуюся поросль хозяйственного достатка в семье. Дом, о котором говорили «зажиточный», уже обречен был на недалекое разорение: всегда находились те или иные предлоги или у сборщика налогов, или у местного сеньора, или у судьи, или у священника, или у самой общины подвести под какой-нибудь штраф, заставить внести недоимки за бедного соседа, что-то подносить, от чего-то откупаться, — словом, этому вожделенному и злополучному достатку, который столькими ухищрениями и стольким потом заполучали в дом, не было места в доме. Что же, прятать его в кубышке? Бессмысленно.

Во Франции XVIII века, где все держалось на сословных привилегиях одних людей перед другими, на беззащитности одних и огражденности других, надежно вложить достаток можно было только в чин, в звание, в ранг. Истратить деньги на приобретение сыну какой-нибудь службы в городе было, может, и заманчиво, но и слишком дорого и слишком далеко за горизонтом глухой деревушки Вшивой Шампани. Родители решили сделать Жана священником.

Это было верхом мечтаний множества крестьянских семей. Вывести своего отпрыска в ряды сословия, стоящего над простыми людьми! Пусть это был и самый маленький шажок, но все-таки гигантский, потому что это был шажок через ту черту, которая делила всех людей Франции на две части — простых и непростых. И в то же время сельский священник вроде бы никуда и не уходил от дедовского лада жизни. Он оставался деревенщиной, во всем понятным, во всем своим. Только, кроме надежного пропитания, прибавлялся ему еще некий небольшой авторитет среди вчерашней ровни. Как было не помечтать, как было не поднатужиться крестьянской семье!

Обучаясь грамоте и начаткам знаний у деревенского кюре в Мазерни, Жан проявил способности и интерес. Он подрастал. Родители в последний раз все подсчитали, все взвесили и отправили его учиться в духовную семинарию в город Реймс.

Перед смертью Жан Мелье объяснял своим прихожанам, что он стал священником при полном безразличии к религии. В молодости, писал он, меня уговорили принять духовное звание, — я пошел на это, чтобы не огорчить своих родителей, которым очень хотелось видеть меня в этом звании, как более спокойном, мирном и почетном, чем положение среднего человека из народа.

У нас нет причин не доверять Мелье. Он мог сказать, что некогда был религиозен, потом понял свое заблуждение. Это звучало бы достаточно убедительно. Но он пишет, что смолоду не был верующим или суеверным. Такие слова, конечно, не означают присутствия атеистических идей в вихрастой голове деревенского парнишки. Но они, как все, что писал Мелье, дышат чистой правдой. Религиозное настроение как-то испарялось из духовного строя французской деревни вот уже на протяжении ряда поколений, хотя она оставалась исправно католической, всем миром бывала в церкви, исполняла обряды и возносила молитвы. Жан Мелье просто хочет сказать, что в своей душе, как и у окружающих, он не замечал религиозного жара, когда ему избрали духовное звание, но и не чувствовал причин противиться ему.

Деревенский парень живет в древнем, каменном, огромном городе. Юноша так мал, невзрачен и незначителен перед возносящимися в небо башнями и сводами Реймского собора, он тонет в его полумраке, озаренном неземной красотой огромных многоцветных витражей, его переполняют и несут густые, вязкие, тугие звуки органа, словно не имеющие источника, равномерно наполняющие собор и, кажется, весь мир. Здесь, в Реймсе, в холодных стенах духовной семинарии, трудился крестьянский сын над усвоением тонн жестокой поповской латинской премудрости и драгоценных граммов знания и мысли. Здесь, в Реймсе, провел он годы.

Если когда-нибудь биограф и разыщет в архиве реймской епархии какие-нибудь новые скудные сведения о семинаристе Жане Мелье, они не раскроют тайны того, как делается великий человек. Он учился. Наверное, по-крестьянски, упорно. Утверждают, что в семинарии он держался особняком, не участвовал в общих забавах и казался своим товарищам человеком со странностями. Может быть. Вернее, что он был тут не очень в своем кругу, так как хоть и нет числа тем крестьянским хижинам, где родители мечтали послать своего сына в духовную семинарию, все-таки подавляющая масса молодых людей тут была из младших сынков беднеющих дворянских семей, из горожан, из чиновников.

О том, сколько священных книг, сколько античных авторов, сколько философских и богословских трактатов прочел и запомнил Жан Мелье в эти годы, мы можем судить лишь по сноскам и цитатам, уснащающим текст его произведения. Его действительно научили на всю жизнь умению приводить кстати и некстати изречения из отцов церкви и священного писания. Но все-таки именно здесь, в реймской духовной семинарии, может быть, в общении со светскими и духовными образованными людьми города, были заложены основы тех разнообразных и глубоких знаний, которые Жан Мелье кропотливо, упорно, настойчиво пополнял всю свою жизнь, научившись нуждаться в них, как в пище, как в воздухе, как в солнце. Здесь, по свидетельству «Краткого жизнеописания Жана Мелье», пристрастился он к философии Декарта.

Может быть, тут, в Реймсе, семинарист Жан из деревни Мазерни глотнул толику и другого вина, которое прижилось в его крови, — нет, не шампанского, хотя, наверное, попробовал и его из огромных бочек в погребах этой столицы шампанских вин, а иного: хмеля рабочего ропота и бунта. Мы уже знаем, как глубоко он был погружен в волны крестьянского гнева. Ну, а рабочего? В Реймсе и окрестностях жило добрых тысяч 30—40 рабочих, кустарей, подмастерьев одного только шерстоткацкого промысла. Город был полон и других мелких ремесленников, поденщиков, голытьбы. Столица епархии Реймс, как и столица провинции Труа, видели на протяжении и XVII и XVIII веков несколько безудержных извержений лавы плебейского гнева, а в исторических антрактах, как легко догадаться, лев не превращался в домашнюю кошку. Жаркий воздух, которым дышали предместья Реймса, мог забросить кое-какие неугасимые искры в жилы деревенского семинариста.

Он переступал со ступеньки на ступеньку. Двадцати одного года он причетник, двадцати двух — дьячок, через год — дьякон.

Двадцати трех лет он окончил семинарию и был посвящен в священнический сан. Шаг через невидимую черту, разделявшую всех французов, совершился.

Очень скоро, в декабре 1688 года, по ходатайству главы семинарии каноника Жака Каллу, Жан Мелье получил временное место священника в городе Шалоне-на-Марне. Пробыл он там совсем недолго, пару месяцев, но вся жизнь его настолько принадлежала деревенской глуши, что каждое приобщение к городскому духу заслуживает упоминания и, наверное, по контрасту совершало в нем глубочайшую работу. В Шампани было мало больших городов, тем более центров культуры. Жану Мелье довелось жить в тех двух городах, Реймсе и Шалоне, где во второй половине XVIII века были учреждены литературные сообщества, а выросшая из этой основы провинциальная Академия в Шалоне сыграла свою роль в идейных битвах эпохи Просвещения.

Однако Жан Мелье делал свою предопределенную родительской волей карьеру. Он должен был вернуться в родные места человеком высшего сорта. В начале 1689 года двадцатичетырехлетнему кюре был дан самостоятельный приход. Это и было пределом мечтаний. Деревня, в которую навеки прибыл Мелье, называлась Этрепиньи.

Тень предшественника в этих местах не предвещала ему доброго. Предыдущий кюре, Жан Мартине, был в очень плохих отношениях с духовным владыкой — архиепископом реймским кардиналом Ле Телье. Монсеньор отзывался о нем раздраженно: «Безрассуден, груб». Монсеньор требовал от пожилого кюре выселить из дома жену и двадцатипятилетнюю дочь, так как их существование противоречило закону духовного сословия. В 1676 году прибывший с ревизией архиепископ записывает: «Я нашел этого кюре упрямым, самонадеянным и упорствующим в своем грехе, я приказал отправить его в тюрьму в Мезьере». Кюре Мартине сдался, его выпустили из тюрьмы, и он более или менее исправно отправлял свою службу, но через шесть лет новая архиепископская запись звучит погребально: «Ничто не изменилось». Вот на место этого неудачника, то ли окончательно засаженного в тюрьму, то ли умершего, и прибыл Жан Мелье в деревню Этрепиньи.

Ему было поручено также обслуживать прихожан соседней деревни Балэв. Позже автор «Краткого жизнеописания Жана Мелье», затем Вольтер, а вслед за ними и другие вместо Балэв называли другую лежащую рядом деревушку — Бю (или Бютс), очевидно из-за того, что на своей рукописи Мелье написал сокращенно и неразборчиво: «Бал.»; впрочем, может быть не по обязанности, так по необходимости Мелье порой отправлял требы и в Бю. Все три деревни составляли тесный треугольник, ходу из одной в другую было с полчаса.

А самое важное, пожалуй, что Этрепиньи находилась всего в каких-нибудь 10—12 километрах от родной деревни, от Мазерни. Все было, как видим, устроено как нельзя лучше. Частенько можно было навещать свои скромные владения, свой сад в Мазерни; можно было сколько угодно посещать родных и принимать их в Этрепиньи, в доме при церкви, где он жил, внушавшем им гордость и почтение благодаря заботам содержавших его в исправности прихожан.

Приходскому кюре жилось иначе, чем крестьянам. Вот, например, предписания из королевского ордонанса 1695 года. Прихожане обязаны предоставить своему кюре подобающее жилище: две комнаты с каминами, из которых одна предназначена служить столовой, другая — спальней, а также кабинет, кухню и хлебный амбар. Кроме того, при квартире должны иметься колодец, отхожее место, кладовка и погреб. Если приход протяженный, надлежит добавить конюшню на одну-две лошади. Пусть это постановление королевского совета и не во всех случаях точно выполнялось, оно позволяет хоть несколько вообразить интерьер и ансамбль домика кюре при деревенской церкви.

Деревня не была простой суммой дворов. До самого конца дореволюционного режима все население деревни охватывалось словом «приход» и в то же время другим, менее ясным, менее юридически определенным, но более древним, более живучим и, может быть, более жизненным словом: коммюнотэ, община. В этом нам важно одно: сквозит, пробивается, не умирает в жизни народа едва видимая издали, но очень ощутимая в будничной близи общность. Крестьяне не совсем-то рассыпаны, как картошка из мешка. Есть и нечто придающее им чувство взаимосвязи и взаимопомощи. Важное, необходимое чувство, когда придет час борьбы.

Но трудно отделить общину от прихода. Вот в воскресный день, прослушав обедню, высыпали прихожане из церкви, и тут же превращаются они в мирской сход — обсуждают касающиеся их житейские дела. Церковь сама стремится к тому, чтобы приход и сельская община слились, чтобы кюре стал как бы главою общинников. Духовенство, препоручая прихожанам часть расходов и трудов по содержанию в порядке сельской церкви, тем самым признавало за ними определенные права по собиранию и расходованию средств. Сама колокольня была чем-то вроде дозорной башни общины, а церковная кафедра — ее трибуной. Иногда после обедни, а иногда и во время проповеди священник оглашал законы и приказы, всяческого рода уведомления и приговоры о распродаже или наследовании имущества. Тот же священник оказывался председательствующим при разнообразных актах гражданской жизни, на разных собраниях и разбирательствах.

Выходит, что единственной повседневной организацией в жизни деревни была едва видимая на первый взгляд община, а единственным представителем власти и организатором — выпирающий на передний план кюре.

Своим присутствием он придавал своего рода священный характер не только смерти, свадьбе, крестинам, но и любому собранию жителей деревни по какому бы то ни было поводу. В свою очередь, он получал тем самым многие мирские обязанности: не было другого органа или лица для хранения завещаний, для регистрации рождений, браков, похорон. Прямым образом закон не предписывал и не запрещал священнику заниматься светскими делами прихожан. Но ведь кюре были и начитаннее и речистее всех других, поэтому их слушали. Счету они тоже были обучены лучше остальных, и как-то само собой они командовали и раскладкой налога между общинниками; считалось к тому же, что именно они-то проявят при этом больше, чем другие, и справедливости и милосердия. Лиха беда начало, иные интенданты вменяли им это в прямую обязанность, на кюре сыпались запросы от провинциальных властей: то о числе и достатке жителей, то о заразных заболеваниях, то о падеже скота и прочих происшествиях.

Сбираясь в церкви во время обедни, прихожане насыщали здесь и свое политическое любопытство. Церковная кафедра была единственной заменой газет. Слушали с интересом: епископское письмо предписывало отслужить торжественную обедню по случаю победы, занятия города, заключения мира. Отсюда же узнавали о событиях в королевском доме — появлении на свет наследников и принцев крови, династических браках, смене венценосцев на престоле. Только так и доносились до темной, глухой деревни, до неумытого, безграмотного крестьянина отголоски большой политики, о которой историки позже писали большие книги.

Сельский кюре информировал прихожан о политике властей. Он же, сельский кюре, информировал власти о политике прихожан — об их поведении.

Как видно, кюре вовсе не просто было удерживать свой авторитет в приходе. В делах церкви его, несомненно, несколько связывал церковный староста, в мирских — кто посмелее и побогаче из общинников. Однако из «интеллигенции» в деревне имелась только повивальная бабка. В больших деревнях был и учитель, но гораздо чаще эти функции выполнял все тот же кюре. Редкими, очень редкими гостями по чрезвычайным поводам бывали у крестьян врач, судья, священник из другого прихода.

Что подтачивало авторитет и влияние кюре, что усиливало — трудно распутать эти тихие глубокие течения и крохотные водовороты в как будто неподвижном и застойном темном омуте деревенских будней.

Преобладающим фактом была все же скрытая или открытая напряженность в отношениях между священником и деревней. Он навлекает на себя подозрения в корысти, он выглядит потатчиком всем кровопийцам. И неспроста.

Слов нет, велико было обычно доверие стада к своему пастырю. Но велики были и причины, рождавшие недоверие. Четыре было врага у крестьянского имущества, помимо войн и природных бедствий: церковная десятина, королевские налоги, сеньор и ростовщик. Все четверо забирали себе крестьянский труд, опираясь на разные непоколебимые права. И всем четырем врагам кюре был друг, хотя бы и по-разному, хотя бы и защищая мимолетно своих прихожан от кого-либо из них. В конце концов он был друг этим врагам. Но он-то был нужен господам только до той поры, пока внушал дружбу и доверие прихожанам, пока умел казаться стаду своим, уговаривать и успокаивать его.

У себя в Этрепиньи, среди населявших деревню 150 жителей, Мелье был поставлен как бы на пьедестале. Вокруг кюре обращалась вся жизнь общины, и духовная и светская. Во все он был замешан и как вознесенный над прочими мужиками авторитет и в то же время как первый среди равных. Вхож и зван он был в каждую из тридцати семи хижин по многу раз в год. Всех видел по воскресеньям и праздникам в этой церквушке, что была для них общим домом, где не только молились, а узнавали новости, законы, приказы, где при входе и выходе обсуждалось все на свете, начиная от положения на фронтах войны и кончая рубкой леса или починкой моста. Произносил он им проповеди и, говоря, одновременно читал на этих загрубевших, поднятых к нему лицах мужчин и женщин, старых и малых все, что они понимали или не понимали, что мысленно отвечали и чего не умели ответить. Он знал, как свои собственные, их скорбь и их смех, он их хоронил, крестил, конфирмовал, женил, исповедовал. И зачем ему была исповедальня, к чему было таинственное окошечко со шторкой, когда исповедь совершалась всегда и повсюду, не только в церкви, но и в доме кюре, и в доме прихожанина, и в поле, и под солнцем, и под звездами. Мелье знал все затаенные, рождавшиеся и еще не родившиеся мысли прихожан. Поэтому поистине он создал свою книгу вместе с ними. Это была его вторая семинария, лучше сказать, его академия и исследовательская лаборатория.

Инстинктом Мелье схватил главное условие доверия прихожан и тем самым постижения их чувств и дум до самого дна, даже глубже, чем они сами постигали себя.

Отчуждение могло проистекать не из исполнения им исконных, вроде бы неотъемлемых от самой жизни церковных служб и обрядов. Он облачался в положенные одежды, служил мессу, давал причастие, и в глазах крестьянина это не делало его ни существом сверхъестественным, ни человеком враждебным или опасным. А вот что священнику надо было платить, отдавать ему из своих нищенских средств даже за каждую новую колыбель и каждый новый гроб, да еще работать на его дворе или возить его, — вот что обычно взращивало отчужденность, а там, глядишь, и ненависть.

Сколько горьких, справедливых, обиженных слов против жадных кюре находим мы перед началом революции 1789 года в наказах несчетного множества сельских приходов при выборах в Генеральные штаты, какое море народного отвращения к этим вымогателям в рясах, пиявкам, тартюфам! Народная якобинская революция и обрушила на них беспощадную «дехристианизацию» в 1793 году, причем если сверху действовали большие идеологические и политические мотивы, то снизу в первую очередь — ненависть к кровопийцам, прижившимся под самым боком, зарившимся на свою долю чуть ли не с каждой навозной кучи и уж, во всяком случае, с каждой курицы в горшке. Но были такие кюре, которые шли во главе крестьянских отрядов палить феодальные усадьбы. Такие, что оказались знаменосцами, трубачами и барабанщиками сельской революции.

Мелье всем своим сбереженным крестьянским инстинктом и пробуждавшимся разумением вещей стремился не утратить права доступа к мужицким сердцам. Он, видимо, изрядно обманул надежды своих родителей. Вероятно, с их точки зрения порядок, который он завел в Этрепиньи, был плохой порядок.

Незадолго до своей смерти Жан Мелье напоминал своим прихожанам: вы могли заметить, что я сочувствовал вашим бедствиям, что я не дорожил мздой за свою духовную службу, часто я, отправляя требы, не спрашивал платы, хотя имел бы право требовать, и уж никогда не гнался за жирными воздаяниями, за заказными обеднями и приношениями. Позже один из первых биографов Жана Мелье, Сильвен Марешаль, писал: «В течение своей жизни он посвятил все годы бедным своим прихожанам, отдавал им все, что у него оставалось, а сам он умел довольствоваться малым». Право, такой, кюре, который ежегодно отдавал беднякам часть своего дохода и отказывался от той добавочной мзды, какая по обычаю причиталась ему за исполнение треб, представлял собою диковину. Тем более что это имело явный привкус не благочестия, а вольнодумства.

Впрочем, все это делалось вполне естественно, просто, не преувеличенно. Крестьянскому здравому смыслу Мелье, как и его прихожан, экзальтация претила бы. В отношениях же этого мирка все было обыкновенно и потому прозрачно. Жил на деревне поп, служил как надо, жил прилично, как ему положено, но с крестьян не драл, бедность их уважал, вот они ему и верили.

И все-таки в этом сознательно избранном строе жизни был уже свой вызов и смысл. Сам Мелье тысячу раз на год понимал, что он мог бы жить, как большинство кюре соседних приходов. Свой отказ от материальных выгод своей профессии он мысленно не может обособить от их отказа сказать простому народу правду, «Я никогда не разделял вкуса большинства моих собратий по профессии, чревоугодников, с жадностью принимающих щедрую мзду за исполнение своих нелепых обязанностей. Еще большее отвращение я питал к священникам-циникам, которые желают только жить в свое удовольствие на получаемые жирные доходы, а в своем кругу насмехаются над таинствами и обрядами своей религии, да в довершение всего еще и издеваются над простотой душевной своих прихожан, дающих веру этим сказкам и благочестиво отдающих свои крохи, чтобы те могли жить припеваючи и в свое удовольствие... Это и чудовищная неблагодарность и позорное вероломство по отношению к своему благодетелю — народу, который трудится в поте лица своего для того, чтобы священники могли жить трудами его рук в полном изобилии».

И в предсмертном письме, адресованном кюре соседних приходов, Мелье снова если и не попрекает их из деликатности жирными доходами, то терзает им уши, уже от имени самого народа, тем, что за свою плату они должны учить народ не заблуждениям идолопоклонства, а познанию истины и добрым нравам. Это, и только это ваш долг, настаивает Мелье. «За это вам платят, с этой целью народ так обильно снабжает вас средствами к жизни, чтобы вы могли жить в довольстве, в то время как сам народ дни и ночи тяжело трудится в поте лица своего для того, чтобы хоть как-нибудь поддержать свое жалкое существование. Но народ вовсе не намерен давать вам такое хорошее содержание для того, чтобы вы поддерживали его в каких-либо заблуждениях или пустых суевериях... В таком случае народ вправе смотреть на вас как на обманщиков, как на лицемеров или как на недостойных насмешников, злоупотребляющих невежеством и простодушием тех, кто вам делает столько добра, кто вам доверяет». Если так, — и голос Мелье поднимается до крика, — вы не достойны даже видеть свет дня, ни есть хлеб, который вы едите!

Это слова полуслепого умирающего старика. К праву на них вела долгая-долгая, по внешности ничуть не приметная жизнь, перенасыщенная свыше всяких сил работой ума в этой лаборатории, с этим микроскопом, делающим до боли в глазах отчетливой неясную, смутную нужду народа. Мелье влекло к беднякам. Он льнул к ним. Душой он был с теми, против кого его послали служить. Медленный рассудок десятилетиями постигал и раскрывал, в чем тут дело.

Событий и больших перемен в жизни Мелье, в сущности, не было. Мелье писал в конце дней генеральному викарию в Реймсе, что вот провел он свою жизнь, как ему кажется, довольно тихо и спокойно, как в физическом отношении, так и в духовном, и почитает себя счастливым, так как не имел несчастья испытать в отличие от стольких других людей ни тяжелых бедствий, ни тяжелых болезней, за исключением разве причиняющего ему скорбь слабеющего зрения, которое ему, пожалуй, дороже самой жизни.

«Я никогда не был тесно связан с миром», — писал Мелье. Он почти полностью был погружен в крохотный мирок Этрепиньи и Балэв. Мы мало знаем о его близких. Разве что единственный раз обронил он в «Завещании» о них полные теплого чувства слова: «Я предвижу, что после моей смерти мои родные и друзья, возможно, будут огорчены оскорбительными речами и надругательствами по моему адресу. Я охотно избавил бы их от этого огорчения. Но, как ни сильно во мне это желание, оно не остановит меня». При всей силе этого соображения, поясняет Мелье, верх над ним в его душе возьмут ревность к истине, справедливости и общему благу, ненависть к религии и тирании. Как видно, Жан Мелье глубоко любил родных и друзей.

Несомненно, Мелье был прав, что его родным после его смерти придется пережить неприятности. Свидетельство тому — документ от 25 июля 1729 года об отказе от наследства покойного кюре его законных наследников — Жанны и Антуанетты Мелье (сестер или племянниц), а также Гарлаша Роже, обозначенного как «торговец». Больше никого из родных к этому времени не оставалось.

Католические священники не имели права жениться. В XVII веке очень многие имели невенчанных жен. Они принуждены были выдавать своих жен за родственниц или служанок. Из записей наезжавших в Этрепиньи из епархии ревизий видно, что в 1696 году у Мелье проживала в качестве служанки кузина двадцати трех лет, — никакого внушения от церковного начальства не последовало. Напротив, в 1716 году целая грязная возня была поднята по поводу кузины-служанки восемнадцати лет. Мы не знаем ни имени его подруги, ни когда она пришла в его жизнь, ни когда ушла.

И все-таки из своей ракушки он сносился с внешним миром — как по своим служебным надобностям, так и из острого духовного голода, и к нему в раковину оттуда доносились и раскаты грома, и накаленный воздух, и свежий ветер.

По долгу службы кюре Мелье был связан с разными инстанциями. Ближайшим к Этрепиньи городским центром был город Мезьер на реке Мёзе; на противоположном берегу лежал городок Шарлевилль. Несомненно, Мелье ездил в Мезьер очень часто. Полагают, что мог бывать он и в ближнем крупном городе Седане. В административном и налоговом отношении деревня Этрепиньи относилась к бальяжу Сент-Менеульд. В административном центре бальяжа, городке Сент-Менеульд на реке Эне, Мелье, конечно, тоже бывал. По капризу административной судьбы деревенька Балэв попала в границы другого бальяжа — реймского. Реймсу был подчинен кюре Мелье и по главной линии — церковной. Реймс был центром епархии, с этим городом, где он учился, Мелье суждено было сохранить на всю жизнь наиболее важную, наиболее ответственную, вероятно, и духовно наиболее плодотворную внешнюю связь. Расстояние до Реймса было очень большое, дороги ужасные, но и кюре время от времени вызывали в епархию, и сам архиепископ реймский, как и генеральный викарий, периодически объезжая приходы, появлялись даже и в таких глухих медвежьих углах, как Этрепиньи.

Вероятно, важнее всего, что из поездок в Реймс кюре привозил в Этрепиньи в своей двуколке драгоценнейшую кладь — книги. По сноскам в «Завещании» видно, что в его широкий круг чтения попадали и текущие новинки, но ничего или почти ничего из изданного за рубежом, хотя бы и на французском языке. Впрочем, может быть, кто-нибудь дружески и пересылал ему книги. Весьма существенно отметить, что как раз в конце XVII и начале XVIII века книготорговцы Реймса подвергались неоднократным преследованиям за продажу «дурных книг».

Важно и то, что благоразумный, осмотрительный, осторожный кюре долгие годы сохранял полное расположение архиепископа Реймского Шарля Мориса ле Телье. Этот высокий иерарх католической церковной громады до самой своей смерти в 1711 году не усматривал в кюре из Этрепиньи ни малейшего подозрительного пятнышка, никакого изъяна. Он неоднократно отмечал добросовестное исполнение этим кюре своих обязанностей. Был ли его преосвященство очень близорук? Или втайне либерален? Или кюре был так дальновиден, что долго ни в чем внешнем не позволял проявиться развертывавшейся в нем тугой пружине мысли? Тут очень уместна догадка, что благоволение архиепископа Жану Мелье обеспечивал покровительствовавший ему еще в семинарии и по окончании ее каноник Реймского собора Жак Каллу. Как помним, он был преемником другого Жана Мелье и перенес на Жана Мелье-младшего какие-то давние обязательства или симпатии. Он покровительствовал в епархии этому кюре удаленного прихода, отводил всякое облачко от его головы, пока не умер в 1714 году. С того времени дела Мелье круто пошли под гору.

Доброжелательные отзывы архиепископа Ле Телье послужили главным основанием в 1847 году воинствующему клерикалу из «Общества святого Виктора» Коллену де Планси поднести публике «Подлинный здравый смысл кюре Мелье», где биография Мелье сведена к тому, что до шестидесятидвухлетнего возраста он был хорошим благочестивым кюре и только в последние два года жизни старик рехнулся: впав в идиотию, он, видите ли, вообразил, что получит кресло академика. Негодяй не помышлял, что Мелье к тому времени, заканчивая труд, имел самое здравое право на кресло академика, и того было бы куда как мало, чтоб отметить его переворот в науке. Ему бы подобало кресло «первоприсутствующего» в Академии или Пантеоне французских просветителей.

Были ли у погруженного в свои думы кюре где-нибудь друзья, единомышленники, с которыми он мог делиться теснившимися в мозгу мнениями? Конечно, в скучной, елейной и жадной среде попов были и редкие избранники, с кем он обменивался и визитами и. письмами. Из окрестных кюре, по крайней мере в последние годы жизни, Мелье навещал лишь двоих, которые были и его официальными исповедниками: кюре Вуори из деревни Варк и кюре Делаво из деревни Бальзикур — в трех километрах от Этрепиньи. Кажется, Делаво был его истинным другом. Известен один его корреспондент из духовных лиц, сыгравший, может быть, большую роль в развитии его интеллекта: отец Бюффье. Как заманчиво было бы найти эти письма! Но в подавляющем большинстве, почти что поголовно, знакомые ему по Реймсу, по другим городам, по соседним приходам священники были безнадежно глухи. К ним, наверное, подошли бы злые слова, брошенные как-то Герценом о католическом духовенстве: «...искусственный клерикальный покой которым, особенно монахи, как сулемой, заморяют целые стороны сердца и умы... Католический священник всегда сбивается на вдову: он так же в трауре и в одиночестве, он так же верен чему-то, чего нет, и утоляет настоящие страсти раздражением фантазии».

У Жана Мелье были настоящие страсти, хоть и скрытые в глубинах сознания. Но по крайней мере два раза буря все-таки ворвалась в его жизнь или скорее вырвалась из него.

Одной большой бурей в безбурной жизни кюре Мелье было короткое, но опалившее ему лицо вмешательство во вспышку борьбы между крестьянами его приходов и их помещиком.

Деревня Этрепиньи, как и другие окрестные деревни, находилась на земле и под господством местного феодала. Перед тем как Мелье вступил в свою должность, этими землями владел большой вельможа — главный квартирмейстер королевской армии, командующий войсками в Шампани и королевский интендант на Мёзе. Позже сеньором этих мест стал барон Антуан де Клери де Тули, а от него имение и титул унаследовал его зять, тоже Антуан по имени. Этот барон имел дурную репутацию — выходца из незнатных богачей, неразборчивого в средствах обогащения, алчного, жестокого по отношению к слабым. В его руках феодальные права над крестьянами натянулись еще туже, стали еще болезненнее.

Имение сеньора было своего рода центром принадлежавшей ему территории. Как и над всеми подобными дворянскими имениями, тут, несомненно, возвышалась и издали была видна голубятня — знак привилегии, ибо только благородные, дворяне, имели право разводить голубей, а у ворот в таких имениях возвышалась символическая виселица — знак судебных прав сеньора. Сюда-то из всех деревень, расположенных на его земле, крестьяне в урочные сроки везли и несли из своих домов положенное количество добра и в первую очередь денег. Сюда же шли они и судиться, по крайней мере по всем делам, кроме крупных преступлений вроде убийства (за которые судил королевский суд), иначе говоря, по всем житейским хозяйственным тяжбам; гиблое дело было судиться с сеньором у судьи, который получал жалованье у самого сеньора и по большей части кончал тем, что накладывал на жалобщика штраф в пользу сеньора.

Шампань была одной из немногих провинций Франции, где в XVIII веке время еще не смыло до конца остатки крепостного права. Некоторые повинности и обязанности крестьянин нес не за то, что пользовался участком земли, а просто за то, что был крестьянином. Эти повинности не поземельного, а личного характера были крепостническими веригами. Как гиря, на ногах крестьянина висела невозможность переехать куда-либо. Настоящим проклятием было «право мертвой руки» — право сеньора после смерти крестьянина отнять у родных земельный участок, если они его не выкупят.

Сеньор де Тули, как и другие сеньоры, обладал до несуразности пестрыми, нигде толком не записанными, а сложившимися на протяжении веков правами над своими крестьянами. Иные из них были обременительными, иные открыто оскорбительными, а все вместе составляли нестерпимое, мучительное, отвратительное ярмо. Они платили ему чинш за земельный участок. Еще — «часть поля», то есть часть урожая. Еще — часть стоимости всякой покупки и продажи. Еще — причудливо менявшиеся и сочетавшиеся от имения к имению то побор «с колеса», то «с угодий», «на голубятню», «за прогон скота», «за охрану», «за вино и сыр». Ко дню такого-то святого полагалось по два горшка вина с арпана земли, ко дню другого — пятнадцатую часть имеющихся у крестьянина птиц, овец, свиней; ко дню третьего — бочку овса и т. д. И это еще далеко не все. Лишь сеньор во всей округе имел право на большую печь для хлеба, на давильню для винограда, и хотя бы ты ничем этим и не пользовался, плати причитающийся со всех сбор; в некоторые периоды один он имел право продавать на рынке вино в розницу, когда другим было запрещено, или купить у привезших вино крестьян первый горшок по произвольной, выкрикнутой им самим цене. Всего не перечтешь и не опишешь. Господских голубей крестьяне не могли не только что стрелять, а даже сгонять со своих полей, когда те клевали зерно. Наезжали из столицы или издалека знатные гости, и господин затевал им в утеху такие многодневные охоты не только по лесам, а и по засеянным полям, что деревенские хозяйства подчас долго не могли оправиться.

Если разнообразные королевские налоги, не менее разорительные, были хоть оформлены какими-то законами и приказами, даже оглашавшимися в деревнях с церковной кафедры, то дикое, чудовищное нагромождение повинностей перед земельным сеньором не было, в сущности, записано и закреплено, многое тут менялось по капризу и произволу самого помещика.

В начале революции 1789 года деревенские «наказы» тут и там обрушивались на феодальные права земельных сеньоров и требовали отмены разом всей этой путаной невыносимой обузы, не стараясь даже разобраться в ней. Например, один из наказов Шампани гласил: «Вельможи собирают принадлежащие народу плоды земли и при этом освобождены от налогов. На каком основании? Разве что на таком: самый лучший резон — у того, кто силен», — и поэтому наказ требует отмены сеньориальных прав — «чудовищного произведения тирании в века невежества».

Сеньор Антуан де Тули был, видимо, не более стеснен обычаями и совестью, чем другие. Около 1716 года, то ли испытывая затруднения, то ли сочтя момент удобным, он затеял еще какие-то новшества, да неожиданно напоролся на отпор в своих деревнях. Как развивался этот конфликт, как далеко зашел, мы не знаем. Но над мирком Этрепиньи сгустились тучи — набежала одна из тех несчетных гроз, которые неизменно время от времени поднимались в феодальном мире.

И вот гроза проверила и обнажила ту работу, которая происходила в тайниках сознания кюре из Этрепиньи. Пока стоял штиль, он мог таиться, но раз начинался шторм, молчать было бы нечестно. Непростительно перед своими прихожанами и перед своим пониманием истины. В короткий миг этой малой грозы Жан Мелье сделал то, что он сделал бы без колебаний, живи он и в иные, на самом деле бурные времена, для которых, может быть, он и был создан. Кюре Мелье выступил со своими прихожанами против их притеснителя. Мало того, он выступил как их идеолог.

Развитие конфликта, начавшегося, может быть, задолго до того, мы застаем на той стадии, когда Мелье наотрез отказался оказать сеньору особые почести во время богослужения. Очевидно, тот требовал этого как знака смирения строптивого кюре. Мелье ссылался на то формальное основание, что подобные почести не оказывались и предшественникам нынешнего сеньора и что поэтому никакие распоряжения реймских викариев для него не обязательны. Ревизия от 12 июня 1716 года записала: «Он в раздоре со своим сеньором и говорит, что не нуждается в указаниях, насмехаясь над тем, что было приказано архиепископскими викариями».

В один прекрасный день разъяренный самодур-помещик подъехал к окнам церкви в тот момент, когда кюре служил обедню или произносил проповедь, и стал оглушительно трубить в охотничий рог. Служба была сорвана. На эту обструкцию Мелье и ответил открытой контратакой в своих проповедях, направленной не столько против данного дворянина, сколько против всего дворянства. Таких речей он произнес несколько. Это уже значило превратить церковь в революционную трибуну. Сеньор де Тули, человек, видимо, тупой, усматривал в этом скорее личные нападки и соответственно слал в Реймс доносы, касавшиеся личной жизни Мелье.

Наконец он накликал появление епархиальной ревизии. Она нагрянула, уже явно разъяренная и распаленная. Чего только не понаписано в акте, датированном 12 июня 1716 года: «Кюре Жан Мелье невежествен, самонадеян, очень упрям и непокладист; человек он состоятельный и пренебрегает церковью, так как его доходы больше, чем десятина. Он вмешивается в решение вопросов, в которых не разбирается, и упорствует в своем мнении. Он очень занят своими делами и бесконечно небрежен при внешности весьма благочестивой и янсенистской». Далее описывается дурное состояние церкви в Этрепиньи: на хорах, рядом со скамьей сеньора и в обиду ему, Мелье установил скамьи для простых прихожан (одна эта дерзость выдает его бунтовщический образ мыслей!); в церкви не оказалось ни подобающей кафедры, ни исповедальни.

Еще хуже, чем в Этрепиньи, состояние церкви в Балэв: колокольня вот-вот рухнет, колокола в опасности, стекла повыбиты. Словом, вот уже несколько лет, как кюре Мелье позволяет себе большие вольности, а исполнением своей службы пренебрегает. Тут же следовало предписание немедленно отослать жившую при нем кузину.

Это было для Мелье предметным уроком того, что церковь бросается на помощь дворянству, когда его атакуют. Разумеется, он отверг выводы и требования ревизии. Обо всем было тотчас доложено архиепископу де Майи, находившемуся в то время в Доншери. Туда и был немедленно вызван Жан Мелье.

1716 год был годом единственного практического опыта Жана Мелье в делах классовой борьбы. Ввязавшись в начавшийся конфликт, Мелье отстаивал дело прихожан, он со всей резкостью разоблачал и клеймил несправедливое и жестокое поведение сеньора, его жестокость к крестьянам.

В глазах сеньора де Тули, как рассуждал бы и любой сеньор, это было более тяжким преступлением, чем бунт мужиков. Ведь, в сущности, кюре и существовал для того, чтобы защищать его от них, чтобы умиротворять их и учить безропотной покорности. Это уже бунт того, кто должен был служить гарантией от бунта. А Жан Мелье не только поддался волнению и чувствам крестьян, он с церковной кафедры клеймил и разоблачал не господина де Тули, он бичевал уже все дворянство в целом, как если бы стоял в центре народной войны — войны класса против класса.

Не знаем, каким из имевшихся способов было на этот раз умиротворено народное негодование. Кара, постигшая лично Мелье, была, пожалуй, милостива.

Кюре Жан Мелье и сеньор Антуан де Тули предстали 18 июня 1716 года перед лицом архиепископа, кардинала де Майи. Архиепископ потребовал у кюре объяснений. Кюре не оправдывался, он еще продолжал бой, он вынул привезенную с собой, заранее написанную речь, бичующую дворянство, и вслух прочитал ее.

Приговор архиепископа был поистине снисходителен, очевидно, он счел это приступом горячки. Под предлогом кары за нарушение канонов личной жизни духовенства, а на деле чтобы сломить безумца, кюре Мелье был приговорен к уединению в течение месяца — и как раз в стенах той самой реймской духовной семинарии, где много лет назад он сидел над книгами. Прибыть в Реймс предписывалось поздней осенью.

Месяц отшельничества миновал. Январь 1717 года, снова рытвины и ухабы долгой дороги до тихой родной Этрепиньи. Теперь уже она не представлялась Мелье очень тихой, это было поле его малой, но большой битвы. Он искал ее продолжения. В первое воскресенье после возвращения домой он вошел в свою такую привычную, такую унылую церковку с готовым планом.

У историков мы находим два варианта, как это было. Согласно автору «Краткого жизнеописания Жана Мелье» и большинству позднейших биографов в этот день в церкви Этрепиньи на своей скамье восседал господин помещик — Антуан де Тули. Он и заполнившие церковь прихожане ждали, как наказанный кюре, наконец, воздаст сеньору специальные почести. По другой версии, Антуан де Тули как раз скончался к этому времени и вовсе не присутствовал на знаменательном богослужении — это было уже поминовение.

Обе версии сходятся на том, что Мелье прежде всего объяснил прихожанам вынужденность своей молитвы.

«Вот какова обычно судьба бедных сельских кюре, — твердо звучал голос с церковной кафедры. — Архиепископы, которые сами являются сеньорами, презирают их и не прислушиваются к ним, у них есть уши только для дворян. Вознесем же молитву за сеньора нашего селения...»

Но молитва звучала убийственно, особенно согласно второй версии: «Припомните, что он был человеком богатым, получившим свои титулы благодаря случайности, свои владения благодаря пронырливости... Великим чувствам, которые только и создают подлинных благородных, он всегда предпочитал богатства, которые создают людей жадных и тщеславных. Помолимся же, чтобы бог простил его и ниспослал ему благость искупить на том свете то дурное обращение, которое здесь испытывали от него бедные, и то корыстное поведение, которого он держался здесь с сиротами». Последняя фраза в передаче «Краткого жизнеописания», где вовсе нет слов о богатствах и свойствах Тули, выглядит так: «Попросим бога за Антуана де Тули, сеньора этого селения, — да обратит он его и да ниспошлет ему благость впредь не обращаться дурно с бедными и не обирать сирот».

Арьергардный бой, последний выстрел. Последовал новый демарш семейства де Тули в Реймсе и новое строгое взыскание от архиепископа. Продолжать не имело смысла. Наступила тишина.

Вторая большая буря в жизни Мелье — это поездка в Париж. Несомненно, так должно было быть, Мелье не мог иначе. Минуя Париж, ему в самом деле не додумать бы свои великие думы. Он должен был вдохнуть воздух столицы, пожить в этом воздухе.

Путешествие это погружено во тьму. Нельзя даже назвать его точную дату. Автор «Краткого жизнеописания Жана Мелье» обронил об этом лишь несколько строк, вычеркнутых позже Вольтером. Однако они свидетельствуют, что автор был вполне в курсе дела. «Во время поездки в Париж, совершенной кюре Мелье около того времени, когда был впервые опубликован трактат аббата Уттвилля о религии, отец Бюффье, друг кюре Мелье, как-то предложил ему прочесть эту книгу и высказать о ней свое мнение. Мелье согласился при условии, что они будут читать вместе. Несколько дней спустя, когда он обедал у иезуитов и беседа касалась этого трактата, один присутствовавший молодой человек из тех, кто принадлежит к неверующим скорее из бахвальства, чем из принципа, принялся за те искусные ходы, какими обычно полагают разумом взорвать основания веры. Мелье с величайшим хладнокровием заметил, что не требуется много ума для присоединения к какой-либо религии, но для ее защиты его нужно очень много». Мелье имел в виду книгу Уттвилля, защищавшую христианство в эти годы растущего безверия.

Эпизод рассказан походя. Автор не придал ему особого значения и упомянул, вероятно, просто потому, что знал его. Но тут есть два намека, чтобы ответить на два вопроса: когда ездил Мелье в Париж и к кому.

Аббат Клод-Франсуа Уттвилль опубликовал в начале 1722 года свою книгу, являвшуюся сводкой всех когда-либо выдвигавшихся аргументов против христианства и всех ортодоксальных возражений на них. Ее полное заглавие: «Христианская религия, доказанная фактами, и Историческое и критическое рассуждение о методе главнейших авторов, писавших в защиту и против христианства со времени его возникновения». Эта книга аббата Уттвилля была столь необходима в то время верхам, что вознесла его до небес: ровно через год он уже был избран в Академию. Для Мелье, готовившегося дать энциклопедию всех доводов против христианства, книга Уттвилля и споры вокруг нее стали жизненным рубежом. Ему в то время 58 лет. Во что бы то ни стало — в Париж: проверить и завершить свою систему!

В департаментском архиве Арденн нашелся еще один листок, вероятно связанный с историей поездки Мелье в Париж. Зачем-то вполне обеспеченный кюре из Этрепиньи 24 сентября 1722 года занял 100 ливров у крестьянина Понса Феллона из Террона. Но, может быть, этот заем был сделан под влиянием первого порыва. Ведь затем надо было с кем-то списаться в Париже, нащупать там какую-то почву. Может быть, на это потребовались месяцы или даже годы. Во всяком случае, документ о займе ста ливров заканчивается довольно удаленной датой: 9 мая 1726 года. Конечно, может быть, к этому сроку Мелье отдал долг, а вернулся из Парижа задолго до того. Так или иначе, теперь уже можно утверждать, что поездка имела место между 1722 и 1726 годами.

Биограф назвал проживавшего в Париже отца-иезуита Клода Бюффье «другом кюре Мелье». Когда бы могло завязаться между ними знакомство? Этот странный мыслитель, занимавший Вольтера и Дидро, одновременно и богослов и последователь материализма Локка, автор множества сочинений по истории, географии, грамматике, логике, этот характерный для XVII века эрудит и либертин, был примерно сверстником Мелье, но, кажется, не имел ни малейшего касательства к Шампани. Его главное философское сочинение (далекая перекличка с которым есть в произведении Мелье), «Трактат о первичных истинах и об источнике наших суждений», вышло в Париже в 1724 году. Было ли оно плодом встреч с Мелье или предпосылкой? Легче представить себе, что переписка между ними завязалась именно по поводу этого сочинения. Но в таком случае задуманная поездка Мелье в Париж осуществилась не ранее 1724 или даже 1725 года.

По крайней мере мы знаем хоть одного человека, с которым Мелье в Париже и потрудился совместно и поспорил, который мог посвятить умного деревенщину в тайны интеллектуальных бурь Парижа. Эти бури в те годы, по крайней мере по внешности, разыгрывались вокруг церковных дел: чуть ли не все поголовно делились на партию «принимающих» папскую буллу «Unigenitus», которых называли также иезуитами и приверженцами папского засилья (ультрамонтанами), и партию «отвергающих», именовавшихся также янсенистами, чуть ли не республиканцами, но имевших немалое влияние и при дворе. Папская булла была только внешним поводом для прорыва всяческой оппозиции, для появления множества плакатов и воззваний политического характера, для политических и философских дискуссий.

Не знаем, кто, кроме Клода Бюффье, помогал кюре из Этрепиньи вывариться в парижском котле. Не знаем и сколько времени он вываривался. Несколько месяцев? Может быть, и не один год?

Но Париж нужен был для зрелости Мелье не только тем, что пополнил и завершил его образование. Париж нужен был и для того, чтобы окончательно уловить жар и пульс Франции.

Правда, в Париже этого жара непосредственно было даже чуть меньше, чем повсюду. Но Париж всасывал в себя воздух всей Франции, сгущал его, превращал в концентрат, в политику государства и церкви, отсюда шла острастка, обрушивалась кара на все то, что в стране бунтовало и сопротивлялось. Здесь был центр полицейской и поповской паутины. Здесь отдавалось любое ее сотрясение, когда муха билась в любом конце. Здесь, в центре, и должен был произойти когда-нибудь самый страшный, самый великий бунт. И все здесь — и улицы и сами стены уже ждали его. В 1664 году, в год рождения Жана Мелье, министр Людовика XIV великий Кольбер по поводу присланных ему на утверждение планов и чертежей нового фасада стоящего в центре Парижа Луврского дворца писал такие указания: «Первое замечание, которое должно быть сделано, — это что этот величественный дворец должен рассматриваться не только с точки зрения его великолепия и удобств, но и с точки зрения безопасности, будучи главным местопребыванием королей в самом большом и самом населенном городе в мире, подверженном различным революциям. Необходимо хорошо учесть, чтобы в опасное время не только короли могли быть в нем в безопасности, но также чтобы свойства их дворца могли служить для удержания народа в должном повиновении, — не так, однако, чтобы для этой цели не было необходимо возвести и особую крепость, просто учитывая, чтобы входы не могли быть легко взяты приступом и чтобы все сооружение давало острастку сознанию народа и оставляло у него впечатление силы».

Вот с этим и должен был вплотную познакомиться кюре из Шампани. Он должен был ощутить внутреннюю напряженность столицы, в которую перерабатывалась напряженность страны. Отсюда, из столицы, простиралась карающая длань повсюду. Одному из интендантов, посылаемых в провинции, Кольбер писал: «На всякий случай вы можете быть уверены и даже огласить в провинции, что король всегда содержит в окрестностях Парижа армию в двадцать тысяч человек для направления ее в любые провинции, где возникло бы восстание, дабы с громом и блеском наказать его и дать всему народу урок должного повиновения его величеству».

Но это писалось очень задолго до приезда Жана Мелье, хотя и не потеряло силы в его дни. Если Мелье находился в Париже летом 1725 года, он мог получить и более наглядный опыт. Из-за дороговизны хлеба на улицы Парижа высыпало огромное количество простонародья. Конные жандармы наступали на толпу с саблями наголо. Двое наиболее буйствовавших были повешены в Сент-Антуанском предместье, на главной улице. Толпы удалось рассеять, но еще некоторое время на стенах появлялись прокламации, поносившие министерство и грозившие поджечь весь Париж. Эти кратковременные события в столице тоже были всего лишь ослабленным отражением более сильных штормов, свирепствовавших подальше от Парижа: в то же самое время в Кане, Руане и Ренне произошли настоящие восстания.

Один раз за всю свою шестидесятипятилетнюю жизнь Жан Мелье был вне Шампани. И эта поездка в Париж по силе контраста и буре мыслей, может быть, весила столько же, сколько вся жизнь в Шампани. А если бы мы узнали, с кем он там виделся и что читал, то, может быть, сказали бы, что эта чаша весов даже перевешивает.

А затем снова Этрепиньи. Снова шум леса и плывущий в тихом воздухе звон колокола. Захватывающая ум, сердце, волю, дыхание работа над своим сочинением. И подстегивающая ее медленно приближающаяся слепота.


Глава четвертая
Великая смерть